Анна Полетаева (lapushka1) wrote,
Анна Полетаева
lapushka1

Сегодня исполняется 75 лет со дня рождения крупнейшего, на мой взгляд, армянского прозаика второй половины XX века - Гранта Матевосяна . В связи с этой датой завтра, 4-го марта, по каналу "Культура" в 21.25 по московскому времени покажут документальный фильм, в создании которого я, мои хорошие, принимала непосредственное участие (весь закадровый текст на русском переведен с армянского мной и записан вот этими самыми руками). Как мне сказали, там в титрах мне даже вроде бы выражают благодарность :) Кстати, там я под своей настоящей фамилией. Так что самые зоркие и внимательные могут ее узнать :)) Очень советую посмотреть - не из-за себя, разумеется, а просто потому, что у личности такого масштаба, как Матевосян, всегда есть чему поучиться и научиться. Ваши впечатления рада была бы потом прочитать в комментариях.
А сейчас просто отрывок одного из многочисленных переведенных мной за два месяца интервью Мастера (перевод Чаренца тоже мой).

~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~


– У Вас когда-либо, как у Маркеса, появлялось желание взять диктофон и вернуться в журналистику, с которой Вы начинали? (Рузан Хачатрян, радиостанция «Свобода»)


– У армянской литературы никогда не было такой беспощадной жестокости абстрагирования, чтоб она хоть иногда с диктофоном в руках выходила на улицу – проверить свою истину по-маркесовски. В армянской действительности не было недостатка в бесах, а «Бесы» были написаны на русском. И у нас не перевелись еще отрезающие грудь родной матери, а «Гражданская война» была нарисована на далеком Западе. Самая законопослушная налогоплательщица Турции – армянка, владелица борделей, а армянская литература все бормочет «Смиренницу» и «Наших матерей». Здесь развернулась и расцвела фантасмагорическая, кошмарная, бредовая действительность – наш читатель должен был узнавать бред нашей действительности на других параллелях, в других языках, в других обществах.
Это порок нашей литературы – или ее добродетель? Порок или добродетель – но это так, изначально было так. Потерявший царя и царство, армянский человек нашел себе приют в армянской литературе, и она была литературой исцеления, ободрения, утешения, надежды и веры. Не является ли это своеобразной партийностью, не та же ли это пристрастная литература, может ли литература быть пристрастной, бывает ли вообще пристрастная литература? Не бывает, и ни один случай или событие вырвавшейся на волю в 88-м и разрастающейся по сей день (и обещающей разрастаться дальше) необъятной, как море, реальности не имел прецедента в армянской литературе, чтоб можно было сказать «а вот это с этой страницы сюда попало»; а 27-е октября было полной неожиданностью для армянской литературы – но ни в коем случае не для армяской реальности.
Я умышленно предаю забвению несколько крупных фактов армянской литературы: «Страну Наири», «На перекрестках истории», «Видение смерти» Чаренца, «Закат провинции» Бакунца. Они есть, еще как есть – «Перекрестки истории мы миновали без руля и идей, разрумянившись от толкотни бесконечной» – но они не являются хребтом отношения нашей литературы к реальности – у нас, повторяю, отношение целительское.
Я понимаю это Ваше стремление удостоверить себя реальностью, обновиться, переродиться с ее помощью – или, если мы ничто, полностью исчезнуть; я знаком с одним-двумя Вашими опытами и, можно сказать, симпатизирую Вам. Но я как тот слепой со стажем: уже десять-пятнадцать лет реальность показывает мне другое лицо, а передо мной снова прежние образы. В эти ваши новые времена несколько раз в нескольких местах, случалось, видел я целые, законченные фильмы, слышал чистые, деревенские, полные дум и серьезности родные мелодии: включи свою камеру и звукозапись – и у тебя уже есть документальный фильм «Земля Армении» и родной армянский шаракан (вид духовной песни). Обаяние и силу достоверного я знаю, знаю, что есть течение «нового журнализма» – с его Норманом Мейлором и Майклом Арленом, и некое путное похожее течение у нас, но я не предамся этой достоверности, действительности, потому что никогда и не был таким уж «недействительным».
Вы помните «Андрея Рублева» Тарковского. (Простите, что не могу обойтись без громких имен – они моя жизнь: этот Беккет, этот «Медный всадник», этот «Хаджи-Мурат», эта «Дантова легенда»... Иначе провинция и серость истерзали бы меня, как терзают сейчас). Это не хороший фильм, это великий фильм. Он сделан в пику великому государству и во славу великого народа, сделан благодаря великой воле и с преодолением тяжелого сопротивления материала. Андрей Рублев там не пишет фреску «Страшный суд», не хочет писать, колеблется; собор стоит, фрески на другие библейские сюжеты уже на стенах, белая стена «Суда» ждет своего кошмара – а Рублев все не хочет становиться его родителем. Тарковский здесь оставил место для другого толкования: властители того времени до последней капли используют для своих церквей наше мастерство – и выкалывают нам глаза, чтобы наши глаза не дарили цвета и образы другим стенам. Но я понимаю так, как понимаю: я не буду писать «Страшный суд», чтобы страшного суда не было – что ищем, то и находим; я не буду писать «Страшный суд», ищем тьму – тьму и находим, я не стану покрывать ваш мир своим мраком. «Вначале было Слово», наше слово становится делом, пускай мой «Суд» так и не появится на свет из-под слоя белой штукатурки.
А Дали, говорите вы, а «Герника», а «Видение смерти», а «Бесы»?.. Не говорите «А Дали», потому что вовсе не он сам распростер ту страну, где он, Дали, вознесся и утвердился, а другие люди с совершенно иным мировоззрением.
К одному и тому же 1915-му году относятся и фронтовые, Западноармянские дневники Туманяна, и скорбный плач «С родиной моей». «Шатахцы перед переселением перебили своих престарелых отцов, матерей и своих больных, похоронили их собственноручно – так вот и пришли». «Были из других мест, шли пешком и несли на спине своих старых родителей». «Маленькие 10-12-летние дети несли на спинах своих младших братьев и сестер. 4-5-летние дети проходили в день по 30 верст». И после этого – поэты с чистыми устами должны славить новую жизнь, новыми песнями и новым словом:

Мой новый край родной,
Могучий край родной!



Я не захотел увидеть его классические, торжественные слова в вашей журналистской верстке – и не представил цитату в ее роскошном, мужественном, по-полковому организованном виде, но и так она диктует нам иное отношение, иную осанку, иную поступь, чем реальность дневников: «Кто-то вдруг заплакал, одна часть начинает плакать за ним, тогда как несколько человек спокойно смотрят на них, оглядываются вокруг и продолжают есть. А некоторые, как философы, молча размышляют».
Свои кошмарные впечатления от тех же мест в том же 15-том году Сарьян смог вспомнить только через пятьдесят лет, когда вместе с космонавтами шептал «космос, космос» и больше них восхищался уникальной красотой земного шара, который был и его созданием; а его жизнь художника из того же 15-го вынесла «Цветы маленького городка» и роскошного «Иосифа Манташева»; если у вас есть книга, откройте и восхититесь снова: мир настолько непреходяще хорош, человек такой уверенный и непоколебимый? Если вы скажете, что в 1915-том перед Сарьяном была не та реальность непреходящего очарования мира и человека, а эта, и приведете в доказательство воспоминания самого Сарьяна – о непохороненных мертвецах, о матери, вместо савана заворачивающей грудного младенца в свои длинные, светлые волосы – вы превратите 1915-й, наш и художника, в белую стену – смерть и молчание. Не превращайте, он не превратил – и вы не превращайте.
Прямо здесь, где сейчас мы с вами, в радиусе ста шагов, в те же самые времена жил наш знаменитый Костан Зарьян. Избежав смерти от рук красных турков, он приехал увенчать родную страну небосводом европейского искусства: Веласкес, Данте, Испания, Бодлер, эллины... В то время как у этой серой деревенской провинции не было ни сил, ни желания поднять голову. Холод, помойка – прямо перед окном, за перегородкой – тихая турецкая семья, чекисты, и русский чекист, живущий у турков и делящий с хозяином пополам свой паек и его жену, комиссары, Астафян, последние десять дней холодного, пасмурного, голодного, серого января, красная армия в начале, во главе улицы Астафян – и красный гроб Вождя во главе мрачной, зажатой, серой армейской массы, которая сейчас по одной команде, отданной сдержанным голосом, зашагает и наполнит город своей мужской скорбью. Вождь, Единственный, скончался в Красной Москве – и страна осиротела; и красные похороны, разумеется, сейчас тоже там, в Москве. Для чего же здесь красный гроб? А вот так, по всей стране должны поставить красные гробы, комиссары в кожаных куртках должны стоять в почетном карауле и молчаливой присяге, красные чекисты... И местная реальность того времени именно та, а не эта, которая взмыла – именно отсюда и из этого времени – как голубиная стая, как хлопок музыкальных тарелок:

Девчонка-жар себя как хлопнет по бедру,
И сверху смех веселый, золота ясней –
Сто тысяч роз заполыхало разом вдруг,
Сто тысяч маков, радуг и весенних дней!


Чаренц, да. Чаренц, «1921, май, Ереван». Или – те же похороны в красном гробу:

Мы в трубы грянули – и эхом грозовым
Загрохотало все до самых дальних стран,
И на полях несметных выше головы
Мятеж поднялся – необъятен, первоздан.


Или – «Я солнцем вскормленный язык моей Армении люблю» – наш национальный гимн, наша воинская присяга, песнь, плач?.. – «недоступная слава», «седой Арарат», «кроваво-красный цветок», «драконоголосая буря», «древнего письма чекан»... слова, которые переплетаются и становятся для вновь приходящих нервной системой, которые связываются друг с другом и становятся хребтом для поколений, которые становятся осанкой и языком прямого и высокого человека – быть может, и для той турчанки, что вместе с пайком молча делилась пополам между чекистом и мужем; или хотя бы для коренного наирца – который был, и есть сегодня – и иногда смотрел из глубины взгляда продавца хвороста, отчаявшегося, всегда согнутого под тяжестью забот, – и иногда их взгляды сцеплялись друг с другом: его – продавца хвороста, реальной наирской реальности, и его же – открывающего иную реальность перед прямым, несгибаемым человеком будущего.
Завтра, всего лишь завтра, когда эта иная реальность начнет станоновиться реальной реальностью, и особенно спустя сорок лет, когда она будет утвердившейся и властвующей реальностью, другая – вчерашняя реальная реальность, пожалуйста, на правах летописи, в виде книги, свидетельства может перелистываться, оспариваться, оспаривать, жаловаться, обвинять – словом, жить своей скромной книжной жизнью, но никогда – заменять собой настоящее. Настоящее формировалось другими руками, согревалось другими взглядами, сады настоящего – не твои сады, и взгляд твой становится устремленным на настоящее дурным глазом из сказки.
У нас есть национальное право вспомнить здесь генерала Франко: бои, похожие на гражданскую войну в Испании, восемьдесят лет назад были и на этой земле. Вспомним генерала, как хозяина и сына страны, который собрал прах погибших со всех уголков страны в одну долину – и воздвиг крест, видимый со всех сторон света; воздвиг крест над всеми-всеми, верующими и неверующими, виновными и невинными. И у этого народа был такой сын и хозяин: Александр Мясникян. Об испанской войне мы мы кое-что знаем из книг по истории: коммунисты и фалангисты в схватке не на жизнь, а на смерть пьют кровь друг друга – и знаем многое из романа американца «По ком звонит колокол»: колокол звонит по тебе, с каждым умирающим испанцем что-то умирает в твоей душе, с каждым уходящим бываешь ограблен ты.
А о нашей войне мы кое-что знаем из наших книг по истории, кинофильмов, воспоминаний, свидетельств очевидцев: коммунисты и дашнаки в схватке не на жизнь, а на смерть пьют кровь друг друга – и знаем многое из того же романа: с каждым умирающим умираешь ты, с каждым убившим другого топором оскотиниваешься ты, с каждым предательством темнеет твое лицо, с каждым смертным приговором ты становишься палачом, это ты, поддавшись провокации соратников, отдаешь арену действий в руки безумия – колокол звонит по тебе, по тебе – ограбленному и убитому.
Наш разговор об этой реальности того времени был тупым повторением того же безумия, нам не нужно ни звука из этого разговора, но вот дело наше – пригласило на арену обладателя высокого ума и терпения, рыцаря ума и терпения – Александра Мясникяна, ново-нахичеванца, выпускника Лазаревской семинарии, друга Теряна, коммуниста, фронтовика, основателя Беларуси, ленинца, того, для кого партийная ортодоксальность – личный порок, а пристрастное упрямство – непроходимая глупость.
Не туман далекости времени придает ему величие – ему придает величие близость его и нашего времени. «Не было у нас веками – родины. – И он нам дал родину» (Чаренц). Только на чужой земле, только враги разных национальностей уничтожали бы друг друга так, как до его появления уничтожали друг друга мы. Вот перед чьими ногами он расстилал родину, вот кого он призывал прийти в себя.
Утешает, что его ликвидировали не наши националисты, не мы. Но нечем утешиться в том, что преображенного в вазгена и демирчяна Александра великого Мясникяна свалили мы сами, своими руками. Да, Вазген был настолько трезвым, чтоб не отдавать свою вспыльчивую личность для воплощения образу терпения и ума – этим образом на нашей общенациональной арене был бы Демирчян; и у Демирчяна, к чести его, было достаточно трезвости, чтоб не вручать себя тому же образу энергии и практичности – это уже была стихия Вазгена.
Чем все закончится, говорите?
Их ниспровержение не является ниспровержением этого образа: их, Вазгена и Демирчяна, ниспровержение, как бы удачно они ни были выбраны врагом – только их гибель. Будем звать, и из нас и с нашей помощью поднимется тот же образ – человека большого ума и терпения. И уже в его властном присутствии у нашего народа будет другая осанка и другая родина.


«Четвертая власть». NN166–172, 2002г.




Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 53 comments